0 просмотров
Рейтинг статьи
1 звезда2 звезды3 звезды4 звезды5 звезд
Загрузка...

Ничего нет в поэзии чего бы раньше не было в языке

Ничего нет в поэзии чего бы раньше не было в языке

ПОНЯТИЕ ПОЭТИЧЕСКОГО ЯЗЫКА

(Винокур Г.О. Избранные работы по русскому языку. — М., 1959. — С. 388-393)

Под поэтическим языком можно понимать прежде всего язык, употребляемый в поэтических произведениях . В этом случае имеется в виду не какое-нибудь внутреннее качество языка, не какая-нибудь особая его функция, в сравнении с его функцией как средства обычного социального общения, а только особая традиция языкового употребления . Поэтический язык в этом смысле представляет собой особый стиль речи в ряду других: языка официального, научного, дипломатического, военного и т. д. Точно так же, как есть формы, слова, обороты речи, которые принято или не принято употреблять в языке науки или дипломатии, есть формы, слова, обороты речи, которые принято или не принято употреблять в поэтических произведениях. История того, как и почему изменялся состав языковых средств, принятых в употреблении в этой традиции, и есть, с этой точки зрения, история поэтического языка. «Боже вас сохрани сказать когда-нибудь при моряке, что вы на корабле «приехали»: покраснеют! «Пришли», а не приехали», — так характеризуется, между прочим, морской стиль речи у Гончарова (Фрегат «Паллада»). В романе Л. Соболева «Капитальный ремонт» моряк смеется над военным, который произносит «мичманы» по-морскому надо было бы «мичманá». Совершенно так же Тредиаковский в 1750 г. упрекал Сумарокова за то, что тот написал глаза вместо очи, взгляни вместо воззри . Жуковский в начале XIX в. должен был изыскивать для себя оправдания в том, что в одном стихотворении написал постель вместо одр . Но Белинский уже иронизировал над теми, кто пишет зане вместо ибо или потому что . А в наше время мы стали бы недоумевать, если бы кто-нибудь, наоборот, не в стихах, а в обыкновенном разговоре сказал лошажья , как у Маяковского, вместо лошадиная или употребил краткую форму прилагательного или причастия вместо полной в роли второстепенного сказуемого, ср. хотя бы у Асеева: «И тополя, темны и молчаливы , Встают вдали, напоминая взрывы». Не следует также упускать из виду, что самое различие между поэтическим стилем речи и общим обиходным языком образованной среды вообще не обязательно и в известных условиях может отсутствовать (ср. хотя бы некоторые лирические стихотворения Пушкина последних лет его жизни).

С другой стороны, язык, употребляемый в поэтических произведениях, может представляться связанным с поэзией не одной только внешней традицией словоупотребления, но и внутренними своими качествами, как язык, действительно соответствующий изображаемому поэтическому миру, выражаемому поэтическому настроению. В этом случае язык поэзии понимается нами как язык сам по себе поэтичный и речь уже идет о поэтичности как особом экспрессивном качестве языка . Понятно, что такая поэтичность языка в свою очередь есть не что иное, как особого рода традиция. При соответствующих условиях «поэтичность» легко меняет свое фактическое языковое содержание или же и вообще становится смешным шаблоном, с которым в поэзии борются так же, как борются, например, с «театральностью» в истории театральной культуры. Критика выговаривала Пушкину за антипоэтичность по поводу известного места в «Бахчисарайском фонтане»: «Символ конечно дерзновенный» и т. д. В «Благонамеренном» писали: « Конечно принадлежит к таким словам, которые в поэзию вводить опасно». Но Пушкин, чем дальше, тем охотнее употреблял в своем стихотворном языке прозаизмы. Мы знаем также, какое большое место в журналистике 20-х годов XIX в. занимала борьба с шаблонными поэтическими выражениями вроде «златая беспечность», «милая нега» и т. п. Мы помним также выступления Маяковского, приветствовавшего Чехова за то, что тот внес в литературу «грубые имена грубых вещей» и вместо «аккордов» и «серебристых далей» заговорил словами «определенными, как здравствуйте , простыми, как дайте стакан чаю». Таким образом и с этой стороны поэтический язык имеет свою историю. Ближайшим образом она отражает историю общественных языковых вкусов, социальную психологию языка . Как видно уже из нескольких приведенных примеров, чуть ли не решающее значение в этом отношении имеет история самой по себе поэтической темы : поэтичность или антипоэтичность языка в очень большой степени сводится к вопросу о том, о каких предметах считается возможным или невозможным писать в поэтическом произведении. « Соловей можно, форсунка — нельзя», как формулировал уже в наше время Маяковский.

Но есть и еще одно, и притом — гораздо более важное значение, принадлежащее выражению «поэтический язык». С ним имеем дело тогда, когда самое отношение между языком и поэзией мыслится не как связь того или иного рода, — традиционная или экспрессивная, — а как свое законное тожество , так что язык и есть сам по себе поэзия . Здесь уже возникает вопрос об особой, поэтической функции языка , которая не совпадает с функцией языка как средства обычного общения, а представляется ее своеобразным обосложнением. Поэтический язык в этом смысле есть то, что обычно называют образным языком. Художественное слово образно вовсе не в том только отношении, будто оно непременно метафорично. Сколько угодно можно привести неметафорических поэтических слов, выражений и даже целых произведений. Но действительный смысл художественного слова никогда не замыкается в его буквальном смысле. Любой поступок Татьяны или Онегина есть сразу и то, что он есть с точки зрения его буквального обозначения, и то, что он представляет собой в более широком его содержании, скрытом в его буквальном значении: иначе это, действительно, было бы хроникой происшествий, а не поэзией. Основная особенность поэтического языка как особой языковой функции как раз в том и заключается, что это «более широкое» или «более далекое» содержание не имеет своей собственной раздельной звуковой формы, а пользуется вместо нее формой другого, буквально понимаемого содержания. Таким образом формой здесь служит содержание . Одно содержание, выражающееся в звуковой форме, служит формой другого содержания, не имеющего особого звукового выражения. Вот почему такую форму часто называют внутренней формой . Недоверие к учениям о языке как внутренней форме нередко связано с тем, что такие учения прилагаются не к специально художественному языку, а к языку вообще. В этих случаях искусство объясняют по аналогии с языком, тогда как, наоборот, ту особую функцию языка, которую мы называем поэтической, следовало бы объяснять по аналогии с другими видами искусства. Отсюда и обычный идеализм учений о внутренней форме, которому не должно быть никакого места при правильном взгляде на отношения искусства и действительности. Но правильное понимание этого вопроса было чуждо как формалистам, отрицавшим внутреннюю форму и вместе с тем полностью разобщавшим «язык поэтический» и «язык практический», так, например, и Потебне, который всякое вообще слово считал поэтическим и потому превращал искусство в нечто как бы еще более реальное, чем сама реальная действительность. Между тем поэтическое слово вырастает в реальном слове, как его особая функция, совершенно так же, как поэзия вырастает из окружающего нас мира реальности. Буквальное значение слова в поэзии раскрывает внутри себя новые, иные смыслы совершенно так же, как расширяется в искусстве значение описываемого единичного эмпирического факта до степени того или иного обобщения. Роман А. Н. Толстого «Хлеб» — это не просто роман о хлебе в буквальном и будничном значении этого слова, а о крупном, героическом событии из истории гражданской войны. Но в то же время это непременно также роман и о хлебе , потому именно в этом образе открывает нам художник то, что увидел в летописи гражданской войны, а та же тема, раскрытая в ином образе, была бы уже темой другого романа. Нет поэтому никакой необходимости следовать наивно этимологическому толкованию внутренней формы, для которого так часто дает повод Потебня. Для того чтобы понять смысл фразы: «Сегодня хорошая погода», нам и в самом деле нет надобности знать «ближайшее этимологическое значение» не только слова хорошая , по отношению к которому в науке есть ряд одинаково неубедительных этимологий, но даже и слова сегодня , ближайшее прошлое которого понятно почти всякому, говорящему по-русски. Но не зная, что значило слово «раньше», чем стать фактом поэтического языка, действительно, нельзя понять, что оно значит как поэтическое слово.

Отсюда следует, что нет такого факта поэтического языка, каковой факт не был бы известен и вне поэтического контекста, как явление языка вообще. Но в этом новом, поэтическом качестве каждая языковая дата приобретает особые свойства, из которых здесь кратко указываются два следующих. Во-первых, в поэтическом языке в принципе нет слов и форм немотивированных, с пустым, мертвым, произвольно-условным значением. В обычном языке есть слова, объяснимые через значение других слов с общей непроизводной основой: певец — это тот, кто поет . Но что значит петь — это можно только истолковать, а собственно языковым путем объяснить невозможно: это слово с основой непроизводной, первичной. Между тем в поэзии и слово петь не изолировано, а входит в соответствующий смысловой ряд в зависимости от того образа, которому оно служит основанием. Так, петь может оказаться связанным со словами, выражающими радостное состояние духа («душа поет», «кровь поет» и т. п.), поэтическое вдохновение («муза поет»), игру на музыкальном инструменте (ср. у Блока: «исступленно запели смычки») и т. д. Ср., например, обычную связь слов, обозначающих слезы и дождь : «Сквозь ресницы шелковые Проступили две слезы. Иль то капли дождевые Зачинающей грозы?» (Тютчев); «На родину тянется туча , Чтоб только поплакать над ней» (Фет); «И ничего не разрешилось Весенним ливнем бурных слез » (Блок); «Своими горькими слезами Над нами плакала весна » (он же) и т. д. Это, конечно, касается и грамматических категорий. Слово, имеющее только множественное число, способно в поэзии, независимо от своего реального значения, быть носителем образа множественности, неодушевленное слово женского рода — носителем женского образа и т. д. Здесь разрыв между «техническим» и «живым» значением языковых фактов в принципе уничтожается. Это было бы невозможно, если бы, во-вторых, в поэтическом языке не преодолевалось также различие между теми фактами, которые входят в самую систему языка, и теми фактами, которые остаются достоянием внесистемной речи, так называемые говоренья («la parole»). Порядок слов в русском языке по большей части не создает различий, которые могли бы иметь чисто грамматическое значение. Но в поэтическом языке веселый день и день веселый, смелый воин и воин смелый, бой идет и идет бой — существенно различные синтагмы, потому что они могут быть применены для выражения различного поэтического содержания. Значение слова чистый не зависит от того, каков исчерпывающий список существительных, употребляющихся с этим прилагательным в общем языке. Здесь нужно избежать лишь смешения таких групп словосочетаний, как например чистая вода , с одной стороны, и чистый вздор — с другой. Но в поэтическом языке в принципе каждое слово есть член того или иного сращения, обладающего единством смысла: очевидно, что туча плачет и душа плачет, скрипка плачет и весна плачет это совсем разные образы, имеющие общее единое основание в буквальном значении слова плачет . Поэтому чистая вода и чистая слеза также могут представлять собой разные типы словосочетания в языке поэзии. Конструкции, необязательные, «свободные» в языке общем, но потенциально обязательные, «несвободные» в языке поэтическом, также представляют собой явление внутренней формы, то есть отношение буквального и «более далекого» значений. Постпозиция или препозиция определяемого «буквально» имеет смысл одинаковый, безразличный, но в данном поэтическом контексте она вместе с тем и не безразлична. В «буквальном» смысле сочетание форм без сказуемого, «не доведенное до точки», имеет смысл предложения незаконченного, но в то же время, например, занимая цельный стих или составляя иную соответствующую ритмическую группу, оно звучит, как если бы было законченным синтаксическим целым, и т. д. Таким образом, в том особом разделе лингвистики, который посвящен изучению языка как поэтического факта, совершенно иной смысл получают такие явления, как связь слов по словопроизводным гнездам, как отношения между системой языка и факультативными формами ее воплощения.

В тесной связи со всем сказанным стоит то свойство поэтического слова, которое можно назвать его рефлективностью , то есть его обычная обращенность на само себя. Сближая в тексте слова, давно утратившие ту взаимную связь, которой они обладали в силу своего этимологического родства или даже и вовсе никогда этой связи не имевшие, поэт как бы открывает в них новые, неожиданные смыслы, внешне мотивируемые самым различным образом: то шуткой, то глубоким раздумьем. Ср. в притче Сумарокова: « Сокровище мое! куда сокрылось ты ?» В «Дикарке» Островского: « Вешается на шею женатому! У!! Повеса, право, повеса !» В «Дачниках» Горького: «О Марфа, Марфа! Ты печешься о многом — оттого-то у тебя всё перепекается или недопечено . » Замечательны слова Аркадия в «Отцах и детях»: «Не находите ли, что ясень по-русски очень хорошо назван? ни одно дерево так легко и ясно не сквозит в воздухе, как он». В особенности интересно следующее рассуждение Матвея Кожемякина у Горького: «Вспомнилось, как однажды слово «гнев» встало почему-то рядом со словом «огонь» и наполнило усталую в одиночестве душу угнетающей печалью. — Гнев , соображал он, — прогневаться, огневаться , — вот он откуда, гнев — из огня ! У кого огонь в душе горит, тот и гневен бывает. А я бывал ли гневен -то? Нет во мне огня ». Излишне добавлять, что этимологически нет никакой связи между словами ясень и ясно, гнев и огонь . Вспомним также разницу между еin Fichtenbaum у Гейне и словом сосна в переводе Лермонтова. Аполлон Григорьев (первый, кажется, из указывающих на эту вольность лермонтовского перевода) тут же указал на аналогичное явление в одном стихотворении Случевского, у которого с землей , изображаемой словом женского рода, прощается ее возлюбленная лето , изображаемая словом среднего рода.

Читать еще:  Потому что искусство поэзии требует слов

Паустовский Константин Георгиевич

Русский писатель. Автор повестей «Кара-Бугаз», «Озерный фронт», «Колхида», «Черное море», «Созвездие Гончих Псов», «Северная повесть», «Мещерская сторона», «Повесть о лесах» и пр., романов «Блистающие облака», «Романтики», «Дым отечества», автобиографической эпопеи «Повесть о жизни», рассказов, сказок, книги историко-биографических очерков, книги «Золотая роза. Заметки о писательском труде», воспоминания, пьесы и др.

Без книг мы теперь не можем ни жить, ни бороться, ни страдать, ни радоваться и побеждать, ни уверенно идти к тому разумному и прекрасному будущему, в какое мы непоколебимо верим.

Без чувства своей страны — особенной, очень дорогой и милой в каждой ее мелочи — нет настоящего человеческого характера. Это чувство бескорыстно и наполняет нас великим интересом ко всему.

Берегите любовь, как драгоценную вещь. Один раз плохо обойдетесь с любовью, так и последующая будет у вас обязательно с изъяном.

Богатство ассоциаций говорит о богатстве внутреннего мира писателя.

В любой области человеческого знания заключается бездна поэзии.

В скромности — моральная сила и чистота народа, в бахвальстве — его ничтожность и недостаток ума.

В том, что пьяный человек становится хуже самого грязного скота, нет для людей никакого оправдания.

Вдохновение — как первая любовь, когда сердце громко стучит в предчувствии удивительных встреч, невообразимо прекрасных глаз, улыбок и недомолвок.

Вдохновение входит в нас как сияющее летнее утро, только что сбросившее туманы тихой ночи, забрызганное росой, с зарослями влажной листвы. Оно осторожно дышит нам в лицо своей целебной прохладой.

Воображение, рожденное жизнью, в свою очередь получает иной раз власть и над жизнью.

Гений настолько внутренне богат, что любая тема, любая мысль, случай или предмет вызывают у него неиссякаемый поток ассоциаций.

Глубочайшим образом люблю природу, силу человеческого духа и настоящую человеческую мечту! А она никогда не бывает крикливой… Никогда! Чем больше ее любишь, тем глубже прячешь в сердце, тем сильнее ее бережешь.

Дело художника — противостоять страданию всеми силами, всем своим талантом.

Для всего, что существует в природе, — воды воздуха, неба, облаков, солнца, дождей, лесов, болот, рек и озер, лугов и полей, цветов и трав — в русском языке есть великое множество хороших слов и названий.

Если писатель, работая, не видит за словами того, о чем он пишет, то и читатель ничего не увидит за ними.

Если у человека способность мечтать, то отпадет одна из самых мощных побудительных причин, рождающих культуру, искусство, науку и желание борьбы во имя прекрасного будущего.

Еще Пушкин говорил о знаках препинания. Они существуют, чтобы выделить мысль, привести слова в правильное соотношение и дать фразе легкость и правильное звучание. Знаки препинания — это как нотные знаки. Они твердо держат текст и не дают ему рассыпаться.

Знание органически связано с человеческим воображением. Этот на первый взгляд парадоксальный закон можно выразить так: сила воображения увеличивается по мере роста познаний.

Истинная любовь к своей стране немыслима без любви к своему языку.

Истинное счастье — это прежде всего удел знающих, а не невежд. Человек, знающий, например, жизнь растений и законы растительного мира, гораздо счастливее того, кто даже не может отличить ольху от осины или клевер от подорожника.

Каждая минута, каждое брошенное невзначай слово и взгляд, каждая глубокая или шутливая мысль, каждое незаметное движение человеческого сердца, так же как и летучий пух тополя или огонь звезды в ночной луже, — все это крупинки золотой пыли.

Каждую вещь надо писать так, как будто она последняя в вашей жизни, Поэтому вкладывать в нее надо все, ничего не оставляя про запас.

Лес — прекрасное выражение силы природы и самый ясный образчик ее совершенства.

Леса — это не только украшение земли, ее великолепный и удивительный наряд. И это — не только источник сырья. Леса — это самый верный наш помощник в борьбе за урожай. Они хранят влагу, поддерживают полноводность наших великих рек, смягчают климат, останавливают жаркие ветры и пески… Они учат человека понимать прекрасное,

Мы, литераторы, извлекаем их десятилетиями, эти миллионы песчинок, собираем незаметно для самих себя, превращаем в сплав и потом выковываем из этого сплава свою»золотую розу» — повесть, роман или поэму.

Нам дан во владение самый богатый, меткий, могучий и поистине волшебный русский язык.

Насколько более действенной и величественной стала бы любимая поэтами тема звездного неба, если бы они хорошо знали астрономию!

Невежество делает человека равнодушным к миру, а равнодушие растет медленно, но необратимо, как раковая опухоль.

Нет в мире ничего более счастливого, чем согласие между близкими людьми, и ничего страшнее умирающей любви, — никем из любящих не заслуженной, необъяснимой.

Нет для нашего сердца милее края, чем Россия, чем ее свежие леса и перелески, поля и заливные луга, тихие реки, звон родников и светлые зори над росистыми зарослями…

Нет! Человеку нельзя жить без родины, как нельзя жить без сердца.

Нужно дать свободу своему внутреннему миру, открыть для него все шлюзы и вдруг с изумлением увидеть, что в твоем сознании заключено гораздо больше мыслей, чувств и поэтической силы, чем ты предполагал.

Ожидание счастливых дней бывает иногда гораздо лучше этих самых дней.

Ослепительное солнце воображения загорается только от прикосновения к земле. Оно не может гореть в пустоте. В ней оно гаснет.

Ощущение жизни как непрерывной новизны — вот та плодородная почва, на которой расцветает и созревает искусство.

Писательство — не ремесло и не занятие. Писательство — призвание. Вникая в некоторые слова, в самое их звучание, мы находим их первоначальный смысл. Слово»призвание»родилось от слова зов… …Прежде всего — зов собственного сердца.

По отношению каждого человека к своему языку можно совершенно точно судить не только о его культурном уровне, но и о его гражданской ценности.

Порыв к творчеству может легко угаснуть, как и возник, если оставить его без пищи.

Почти у каждого из писателей есть свой вдохновитель, свой добрый гений, обыкновенно тоже писатель.

Поэтическое восприятие жизни, всего окружающего нас — величайший дар, доставшийся нам от поры детства. Если человек не растеряет этот дар на протяжении долгих трезвых лет, то он поэт или писатель.

Прекрасный ландшафт есть дело государственной важности. Он должен охраняться законом. Потому что он плодотворен, облагораживает человека, вызывает у него подъем душевных сил, успокаивает и создает то жизнеутверждающее состояние, без которого немыслим полноценный человек нашего времени.

Природа любит, требует равновесия и тишины, она, по существу, так же ласкова, как и любой хороший человек; будем же с ней в мире, чтобы целиком услышать ее задушевный голос и узнать радость ее тишины.

Природа обладает неслыханной щедростью. Ей не жаль своих сил.

Природа слепа и лишена способности оценок. Она бьет без разбора.

Природа учит нас понимать прекрасное. Любовь к родной стране невозможна без любви к ее природе.

Родная земля — самое великолепное, что дано для жизни. Ее мы должны возделывать, беречь и охранять всеми силами своего существа.

Русский язык открывается до конца в своих поистине волшебных свойствах и богатстве лишь тому, кто кровно любит и знает «до косточки» свой народ и чувствует сокровенную прелесть нашей земли.

С русским языком можно творить чудеса. Нет ничего такого в жизни и в нашем сознании, что нельзя было бы передать русским языком. Звучание музыки, блеск красок, игру света, шум и тень садов, неясность сна, громыхание грозы, детский шёпот и шорох морского гравия, пет таких звуков, образов и мыслей — сложных и простых, — для которых не нашлось бы в нашем языке точного выражения.

Самое сильное сожаление вызывает у нас чрезмерная и ничем не оправданная стремительность времени… Не успеешь опомниться, как уже блекнет молодость и тускнеют глаза. А между тем ты еще не увидал и сотой доли того очарования, какое жизнь разбросала вокруг.

Сердце, воображение и разум — вот та среда, где зарождается то, что мы называем культурой.

Сила воображения увеличивается по мере роста знаний.

Скрытая от всех работа писателя до выхода книги превращается после ее выхода в общечеловеческое дело.

Способность ощущать печаль — одно из свойств настоящего человека. Тот, кто лишен чувства печали, так же жалок, как и человек, не знающий, что такое радость, или потерявший ощущение смешного.

Существует своего рода закон воздействия писательского слова на читателя.

Счастье дается только знающим. Чем больше знает человек, тем резче, тем сильнее он видит поэзию земли там, где ее никогда не найдет человек, обладающий скудными знаниями.

Только люди, не помнящие своего духовного родства, люди, тупо равнодушные к культуре своей страны, к ее прошлому, настоящему и будущему, могут… безжалостно уничтожать ту высокую культурную ценность, что несут в себе природа, пейзаж и его красота.

Тот народ, который создал такой (русский) язык, — поистине великий и счастливый народ.

Тот не писатель, кто не прибавил к зрению человека хотя бы немного зоркости.

Тот, кто лишен чувства печали, так же жалок, как и человек, не знающий, что такое радость, или потерявший ощущение смешного. Выпадение хотя бы одного из этих свойств свидетельствует о непоправимой духовной ограниченности.

У любви тысячи аспектов, и в каждом из них — свой свет, своя печаль, свое счастье и свое благоухание.

Человек должен быть умен, прост, справедлив, смел и добр. Только тогда он имеет право носить это высокое звание — Человек.

Человек, знающий, например, жизнь растений и законы растительного мира, гораздо счастливее того, кто даже не может отличить ольху от сосны или клевер от подорожника.

Чем больше знаешь, тем интереснее жить…

Чужое небо и чужие страны радуют нас только на очень короткое время; несмотря на всю свою красоту. В конце концов придет пора, когда одинокая ромашка на краю дороги к отчему дому покажется нам милее звездного неба над Великим океаном, и крик соседского петуха прозвучит как голос родины, зовущий нас обратно в свои поля и леса, покрытые туманом.

Шедевры существуют не только в искусстве, но и в природе.

Эти строки (о вступлении к поэме»Медный всадник») — не только вершины поэзии. В них не только точность, душевная ясность и тишина. В них еще все волшебство русской речи. Если бы можно было представить, что исчезла бы русская поэзия, что исчез бы самый русский язык, а остались от него только эти несколько строк, то и тогда богатство и певучая сила нашего языка были бы ясны каждому. Потому что в этих стихах Пушкина собраны, как в магическом кристалле, все необыкновенные качества нашей речи.

Я пишу, превращаясь в книги, я даю себя всем.

Я понял, что лучше всего в природе — это сдержанность, мягкость, а не крикливый блеск небес лакированных и жарких.

Я уверен, что для полного овладения русским языком, для того, чтобы не потерять чувство этого языка, нужно не только постоянное общение с простыми русскими людьми, но общение с пажитями и лесами, водами, старыми ивами, с пересвистом птиц и с каждым цветком, что кивает головой из-под куста лещины.

Источник: Словарь афоризмов русских писателей. Составители: А. В. Королькова, А. Г. Ломов, А. Н. Тихонов

Ничего нет в поэзии чего бы раньше не было в языке

  • ЖАНРЫ 360
  • АВТОРЫ 277 840
  • КНИГИ 655 858
  • СЕРИИ 25 107
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 612 642

Когда выходит очередная книга беллетристики, нет никакой нужды предварять ее автобиографическими сведениями. Какое дело читателю до личности и обстоятельств жизни автора, если ему предлагают вымышленный или воссозданный творческим воображением мир? Иначе обстоит с книгами, подобными этому сборнику. Здесь читатель должен располагать хотя бы минимумом сведений об авторе, знать, что ли, «подоплеку», иначе ему непонятно будет пристрастие к определенным проблемам и безучастие к другим, неясны причины заинтересованности в тех или иных явлениях жизни и культуры и «умалчивания» других, не менее значительных. И вообще, окажется слишком много тумана. Вот почему я и решил коротко рассказать о себе.

Я родился 3 апреля 1920 года в Москве, близ Чистых прудов, в семье служащего. К началу тридцатых мои родители расстались, и мать вышла замуж за писателя Я. С. Рыкачева.

Читать еще:  Почему сократ в тюрьме начал заниматься поэзией

Мой отец был несчастлив. Почти всем его последующим существованием управляла чужая воля, она определяла ему место пребывания, род занятий, распорядок дня. Очень долго единственной памяткой об отце был Георгиевский крестик, полученный им в мировую войну. Прожив свою невеселую одинокую жизнь, он умер в 1952 году в маленьком городке Кохме, где центральная площадь с розовой каланчой носит, невесть с чего, имя основателя ненужного языка эсперанто, доктора Замменгофа. А в середине пятидесятых выяснилось, что отец вовсе не заслуживал такой судьбы.

Отец в моих рассказах лицо полувымышленное, намечтанное, притом, что живой человек был куда лучше. Но я еще напишу о нем.

Я обязан матери не только прямо и твердо унаследованными чертами характера, но и основополагающими качествами своей человеческой и творческой личности, вложенными в меня еще в раннем детстве и укрепленными всем последующим воспитанием. Эти качества: умение ощущать драгоценность каждой минуты жизни, любовь к людям, природе и животным.

В литературном научении я всем обязан отчиму, и если плохо воспользовался его уроками, то это целиком моя вина. Он приучил меня читать только хорошие книги. В конце двадцатых — начале тридцатых годов прошло странное поветрие — в школах появились затрепанные, с подклеенными страницами романы Чарской и Вербицкой, которыми зачитывались не только девчонки, но и представители сильного пола, охладев на время к Сюркуфу и Нику Картеру. Бодлер говорил: «Бог избавляет своих любимцев от бесполезного чтения». Меня избавил от бесполезного и дурного чтения отчим. Жюль Верн, Вальтер Скотт, Диккенс, Дюма, русские классики и, конечно, «Дон Кихот», «Робинзон Крузо», «Гулливер» — литература моего детства. Позже к ним присоединились Шекспир, Шиллер, Гете, Бальзак, Стендаль, Флобер, Мопассан. А затем отчим открыл мне Марселя Пруста, Бунина, Андрея Платонова. В ту пору по разным причинам эти авторы, ставшие для меня наряду с Достоевским и Лесковым первыми среди равных, были мало доступны. Отчим научил меня думать о прочитанном. Я с раннего детства привык жить в кругу литературных интересов, но при этом вовсе не напоминал того писательского сынка, который спрашивал родителей: «А бывают на свете не писатели?»

Мы жили в хорошей, коренной части Москвы, в окружении прекрасных старинных церквей, впоследствии беспощадно уничтоженных. Я гордился своим домом. Прежде всего, он выходил в три переулка: Армянский, Сверчков и Телеграфный; я любил озадачивать людей своим тройным адресом. Кроме того, он обладал двумя дворами. И наконец, в его подвалах помещался крупнейший винный склад Москвы. «Тырить» бутылки было таким же обязательным, освященным традицией промыслом для всех поколений мальчиков нашего дома, каким в иных селах являлось извозное дело или иконопись. Основное население дома составляли «печатники», как тогда почему-то называли всех без разбору типографских работников. Но в малом количестве тут сохранились и впавшие в ничтожество буржуи: «бывшие люди» и нэпманы. Дому обязан я рано проснувшимся социальным чувством, ибо, к великому моему горю, сверстники долго преследовали меня кличкой «буржуй». Мы жили более чем скромно, но даже сытенький, нарядно одетый сын завмага Женька Мельников кричал мне смертельно оскорбительное слово своим вечно набитым ветчиной и пряниками ртом. Все же со мной дружили, ибо вечная потребность самооправдания вынуждала меня к особой лихости во всех дворовых предприятиях. К тому времени, когда я понял, что слово «буржуй» отмечает вовсе не мнимую нашу зажиточность, а мое непролетарское происхождение, жестокая кличка отпала.

Не меньше дома я любил нашу большую коммунальную квартиру. В ней жило несколько семей, в том числе строгая, «идейная» семья моего друга Кольки Полякова и веселая, песенно-разгульная семья Рубцовых, где рослые красавцы Фомочка и Мотя с пулеметной частотой производили на свет красавиц дочерей.

Здесь жила также сестра моей няньки[1] Веры Ивановны (Верони) добрая, милая Катя, то и дело с веселым отчаянием хоронившая своих мужей и дававшая пристанище многочисленной деревенской родне, что наезжала в Москву по разным нуждам. Катин племянник — маленький, пучеглазый, загадочный Янька — стращал меня рассказами про упырей, водяных, леших и ведьм, которых видимо-невидимо в его родной деревне Конуры на Рязанщине. Ведьминское очарование Конур было настолько велико, что мы раз и навсегда изменили подмосковным дачам ради деревни. Правда, жили мы не в Конурах, а по соседству, в сельце Внуково. Оттуда родом была моя нянька, там обитал ее брат Яков в избенке с земляным полом, стоящей на краю дивного яблоневого сада. Избенка эта постоянно горела. Сгорела она и в дождливое лето нашего первого приезда, пылая среди темной рязанской ночи мощно и ярко, как Помпея на картине Брюллова.

В соседней деревне Акулово жила старшая сестра Верони — иконописно красивая Саша с мужем и детьми. Павел Николав, так уважительно звали Сашиного мужа, был самый справный хозяин во всей округе. Такими же работящими, ладными и ухватистыми были его дети. У Павла Николава ходили в стаде две коровы, а в стойле стояли две лошади: кобыла и мерин. В двадцать девятом году на моих глазах его раскулачили. Эта ночь, когда ревела скотина, плакали дети, молчали Павел Николав и Саша, навсегда осталась в моей памяти. После выхода фильма «Председатель» литературные стражи, почитающие своим призванием не подпускать чужаков к сельской калитке, спрашивали меня иронично: давно ли я так заинтересовался деревней? Давно, с той самой ночи…

И мать, и отчим надеялись, что из меня выйдет настоящий человек века: инженер или ученый в точных науках, и усиленно пичкали меня книгами по химии, физике, популярными биографиями великих ученых. Для их и собственного успокоения я завел пробирки, колбы, какие-то химикалии, но вся моя научная деятельность сводилась к тому, что время от времени я варил гуталин ужасного качества. Впрочем, это позже…

До восьмилетнего возраста всем, желавшим знать, кем я хочу стать, когда вырасту, я отвечал: агентом МУРа. Я не знал, что это такое, но мне нравилась мужественная звучность этого словосочетания. В восемь лет, пережив с необыкновенной глубиной и взволнованностью эпопею по спасению Нобиле, я хотел стать Амундсеном или Чухновским. В первом меня привлекала красота его гибели ради спасения недруга, во втором — блистательная удачливость подвига.

Через год я неистово увлекся «Тремя мушкетерами», не столько самим романом, сколько идеей дружбы, так обаятельно воплощенной в его героях. Это увлечение на несколько лет окрасило мою жизнь, я жил в двух образах: обычного московского школьника и Д’Артаньяна. А мои друзья Павлик, Борька и Колька стали соответственно Атосом, Портосом, Арамисом. Впрочем, Арамис оказался образом составным, в какое-то время Колька уступил место Осе Роскину. У нас были мушкетерские плащи, шляпы с перьями, шпаги с красивыми эфесами. Но главное не в бутафории, эти друзья моего детства, отрочества, юности дали мне сполна то, что Экзюпери называл «золотом человеческого общения». Судьба моих друзей была трагична: Павлик и Ося погибли на фронтах Отечественной войны, Колька — в Освенциме. Мы с Борисом, отвоевав, не смогли вновь наладить дружбу, слишком остро чувствуя рядом с собой зияющую пустоту.

Окружающие называли Веру Ивановну моей бабкой, хотя мы не были в родстве. Но Вера Ивановна была долголетней подругой моего деда-врача, рано овдовевшего. Она наотрез отказалась стать его женой и даже числиться ею. Она вела дом, будучи в нем «за все». Сама же упорно называла себя моей нянькой. Пусть так и останется. О ней у меня написано много — с горячей и благодарной любовью.

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями]

НАСТРОЙКИ.

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • » .
  • 73

Язык есть бог. Заметки об Иосифе Бродском

Памяти Льва Лосева (1937—2009), блестящего знатока жизни и творчества Бродского

I. Ля больче вита

Писатель — одинокий путешественник

К моменту, когда 4 июня 1972 года самолет Аэрофлота с Иосифом Бродским на борту пересек воздушное пространство между Востоком и Западом, имя Бродского уже давно проделало этот маршрут, хотя и на других крыльях. Его уже несколько лет знали на Западе и как новую крупную величину в русской поэзии, и как жертву политической системы, каравшей его именно за то, что он поэт.

Из двух составляющих своей славы Бродский сам признавал только первую. О гонениях говорил неохотно и их значение для своей биографии начисто отвергал. Роль «жертвы» и «диссидента» была ему чуждой.

Поэзия была для Бродского всем: наваждением, воздухом, которым он дышал, одержимостью. Поэзия, утверждал он, древнее политики и переживет ее, она — высшая форма человеческой деятельности, выше, разумеется, политического языка, но и совершенней прозы. Даже на пути в аэропорт Пулково в тот же день, как ему предстояло приземлиться в Вене, по воспоминаниям Татьяны Никольской, ехавшей с ним в одном такси, разговор шел о поэзии, а не о политике и об изгнании, как можно было бы ожидать.

Человек, выросший в агрессивно одноцветном обществе, должен был ради сохранения духовного здоровья выработать альтернативы иерархии ценностей, предложенной ему системой. В стране, где, по словам Бродского, «прелюбодеяние и посещение кинотеатра суть единственные формы частного предпринимательства»[1], поэзия стала «формой противостояния действительности», как пишет он в эссе о Томасе Венцлове.

В русской традиции роль поэзии иная, чем в большинстве других национальных культур. В России поэты всегда считали своим долгом говорить от имени народа, собственного голоса лишенного. Но Бродскому традиционная роль пророка была чужда, его интересовала функция поэзии как альтернативы официальному языку, языку власти, бывшему в России на редкость стереотипическим; задача поэта — не в выражении определенного мнения, а в том, чтобы писать хорошо.

В Ленинграде, родном городе Бродского, политический климат был во многом жестче, чем в Москве. Причины тому были исторические и географические: со времен убийства Кирова в Москве боялись политического сепаратизма в бывшей столице. Кроме того, в Москве находились представительства иностранных газет, которые сообщали на Запад, как власть обходится с интеллигенцией. В Москве отношения писателей с властью строились по-другому. Это касалось не только признанных авторов, но и тех, кто действовал на узкой полосе лично приемлемого и властью дозволенного. Евтушенко и Вознесенский не могли печатать все, что хотели, но они могли печататься, и были формы взаимодействия с властью, налагавшие обязательства и искушавшие привилегиями: машинами, дачами, зарубежными поездками.

В Ленинграде существовала рядом с официальной культурой богатая политическая субкультура, получившая признание только во время перестройки и, главным образом, после Нобелевской премии Бродского, сразу бросившей яркий свет на его сверстников из так называемой ленинградской школы. В советское время эти поэты не могли издаваться, несмотря на то что их стихи не были политическими. Для того чтобы считаться врагом системы, не надо было быть анти-советским, достаточно было быть а- советским, поворачиваться к системе спиной. Это касалось в равной степени и жизни, и литературы. Носили узкие брюки, лучше всего джинсы, курили западные сигареты, пили виски и джин, раздобывая их у иностранцев или знакомых, либо съездивших за границу, либо имевших доступ в валютный магазин «Березка». И стихи писали не о рабочем или доярке, как предписывалось каноном, а, например — как в случае Бродского, — о душе, каковое слово и понятие на десятилетия вышло из употребления в советской лирике. «С этого все мои неприятности и начались. Когда начальники поняли, что человек просто не обращает на них внимания», — объяснил Бродский в беседе со мной.

Весной 1964 года Иосиф Бродский был осужден на пять лет ссылки в Архангельскую область «за тунеядство». Там с ним случилось то, что, пользуясь выражением самого Бродского, можно назвать только потрясением. Московский друг послал ему антологию английской поэзии на языке оригинала. Бродский собирался читать Элиота. Но по чистой случайности книга открылась на оденовской «Памяти У. Б. Йейтса», где он мог, между прочим, прочесть следующие строки:

Time that is intolerant Of the brave and innocent And indifferent in a week To a beautiful physique, Worships language and forgives everyone by whom it lives; Pardons cowardice, conceit, Lays its honours at their feet.

Время, которое нетерпимо К храбрости и невинности И быстро остывает К физической красоте, Боготворит язык и прощает Всех, кем он жив; Прощает трусость, тщеславие, Венчает их головы лавром.

Критика В.Г.Белинского и «Слово о полку Игореве»

Белинский Виссарион Григорьевич — русский литературный критик, ученый-философ, публицист. Учился в Чембарском уездном училище, на словесном отделении Московского университета. Сотрудничал в журнале «Телескоп», редактировал журнал «Московский наблюдатель». После переезда в Петербург был сотрудником журналов «Отечественные записки», «Русский инвалид», «Современник». Автор большого числа литературно-критических обзоров, статей, библиографических заметок, рецензий и драмы «Дмитрий Калинин». Виссарион Белинский проявлял глубокий интерес к древнерусской поэме «Слову о полку Игореве».

Взгляды на «Слово о полку Игореве» выражены Белинским в связи с критическим разбором сборника Сахарова «Сказания русского народа», в котором среди других произведений древнерусской литературы Сахаров перепечатал и прокомментировал «Слово…» с учетом различных мнений о нем. Белинский отметил, что составителю сборника следовало привести больше фактов и материалов о памятнике, чтобы можно было аргументированно разрешить спор между теми, кто верит в подлинность «Слова…», и скептиками.

Читать еще:  Слова поэзия как часть речи

Более определенно суждения о «Слове о полку Игореве» Белинский высказывает в третьей статье — «О народной поэзии», но опять-таки в связи с вопросами, освещаемыми Сахаровым в сборнике русского устно-поэтического творчества. При оценке этого рода произведений Белинский исходит из того, что «поэзия всякого народа находится в тесном соотношении с его историею: в поэзии и в истории равным образом заключается таинственная психея народа, и потому его история может объясняться поэзиею, а поэзия историею».

Здесь Белинский излагает свою теорию происхождения и сущности мифической и героической поэзии:

«Миросозерцание народа выказывается прежде всего в его религиозных мифах. На этой точке, обыкновенно, поэзия слита с религиею, и жрец есть или поэт, или истолкователь мифических поэм. Естественно, эти поэмы самые древнейшие. В век героизма поэзия начинает отделяться от религии и составляет особую, более независимую область народного сознания».

Белинский был убежден, что «мифология всех славян вообще, особенно северо-восточных, играла в их жизни слишком незначительную роль». В связи с этим он, вопреки мнению Сахарова, считал, что каких-либо крупных открытий в области русской мифологии ждать нечего, а упоминаемые летописцем Нестором славянские языческие боги (Перун, Волос, Даждьбог, Стрибог, Семергл, Хорс, Мокош) вообще не получили отражения в русских сказках и песнях (точнее сказать, в былинах); более того, «в этих же сказках не заметно ни малейшей смеси языческих понятий с христианскими». Что касается формы и содержания, то Белинский указывает, что в них господствует «прозаичность в выражении, простонародность в чувствах».

Этим произведениям устного народного творчества Белинский противопоставляет «Слово о полку Игореве» как памятник более древний и весьма показательный во всех отношениях:

«…это произведение явно современное воспетому в нем событию и носит на себе отпечаток поэтического и человечного духа Южной Руси, еще не знавшей варварского ярма татарщины, чуждой грубости и дикости Северной Руси. В «Слове» еще заметно влияние поэзии языческого быта; изложение его более историческо-поэтическое, чем сказочное; не отличаясь особенною стройностию в повествовании, оно отличается благородством тона и языка»;

«это — прекрасный благоухающий цветок славянской народной поэзии, достойный внимания, памяти и уважения».

Белинский высказал здесь и свое отношение к вопросу о подлинности и древности «Слова…» («к жестокой войне между нашими археологами и любителями древности»), решительно встав на позицию защиты его от ничем не обоснованных подозрений со стороны скептиков:

«Что же касается до того, точно ли «Слово…» принадлежит XII или XIII веку, и не поддельно ли оно — об этом странно и спрашивать: на подобные вопросы сама поэма лучше всего отвечает, и вольно же скептикам судить о ней по разным внешним соображениям, а не на основании самой поэмы».

Вместе с этим он считал, что в дошедшей рукописи «Слова…» многие места «искажены писцом до бессмыслицы, а некоторые темны, потому что относятся к таким современным обстоятельствам, которые вовсе непонятны для нас». Критик предполагает также, что в найденной рукописи «Слова…», по вине переписчика, оказалось немало пропусков, нарушающих цельность повествования. «Но восстановить текста нет никакой возможности: для этого необходимо иметь несколько рукописей, которые можно было бы сличить». Вслед за этим он производит критический разбор значительного количества «бессмыслиц и темнот», пользуясь первым изданием «Слова…» и переводом Сахарова, а также толкованиями А.С.Шишкова. Заканчивая рассмотрение непонятных слов и выражений, Белинский еще раз подчеркивает, что в оригинале их не могло быть, «ибо неестественно допустить бессмыслицы в пьесе, отличающейся смыслом в целом и поэтическими красотами в частностях».

Белинский не ограничился приведенными выше соображениями «чтобы читатели могли судить, до какой степени можно наслаждаться в целом «Словом о полку Игореве», «чтобы произнести суд над поэтическим достоинством этой поэмы», он не только излагает содержание памятника, но и дает оценку его образной системе, действующим лицам, по частям переводя самый текст «Слова…» на современный язык (в его переводе, более совершенном, чем переводы первоиздателей, Шишкова и других, оставлены без изменений некоторые характерные для древнерусского языка слова и выражения). В качестве образца перевода Белинского можно привести следующее место:

«Поутру русичи потоптали поганые полки половецкие и, рассыпавшись, словно стрелы, по полю, помчали красных девиц половецких, а с ними злато, и паволоки, и драгие оксамиты; япончицами и кожухами начали мосты мостить по болотам и грязивым местам и всякими узорочьями половецкими. Червленый стяг, белая хоругвь, багряная чолка, серебряное древко храброму Святославичу».

С большой заботой о поэтической структуре, языке и ритмике оригинала Белинский перелагает Плач Ярославны; начало его звучит так:

Ярославнин голос раздается рано поутру:
Полечу я по Дунаю зегзицею, омочу бобровый рукав в Каяле-реке, отру князю кровавые раны на жестоком теле его!
Ярославна рано плачет в Путивле на городской стене, аркучи:
«О ветер, ветер! зачем, господине, так сильно веешь? Зачем на своих легких крыльях мчишь ханские стрелы на воинов моей лады? Или мало для тебя гор, чтобы веять под облаками, лелеючи корабли на синем море? Зачем, господине, развеял ты мое веселие по ковыль-траве!».

Этой части «Слова…» критик дал восторженную оценку: «Плач Ярославны дышит глубоким чувством, высказывается в образах, сколько простодушных, столько и грациозных, благородных и поэтических».

Несмотря на некоторую недооценку идейного замысла автора «Слова…», Белинский без всяких колебаний утверждал, что «Слово…» «отличается неподдельными красотами выражения», что «оно исполнено наивных и благородных образов», что, «со стороны выражения, это — дикий полевой цветок, благоухающий, свежий и яркий».

Белинский относил «Слово…» к эпосу, но не считал его эпической поэмой. «Слово о полку Игоревом принадлежит к героическому периоду жизни Руси; но как героизм Руси состоял в удальстве и охоте подраться, без всяких других претензий, то «Слово…» и не может назваться героическою поэмою». Здесь критик, бесспорно, ошибался, так как героизм русского народа проявлялся прежде всего в борьбе с иноземными завоевателями, в отстаивании своих земель и своей государственности.

Подобно другим исследователям и переводчикам «Слова…» XIX в., Белинский считал этот памятник южнорусским по происхождению, так как «есть в языке его что-то мягкое, напоминающее нынешнее малороссийское наречие, особенно изобилие гортанных звуков и окончания на букву «ь» в глаголах настоящего времени третьего лица множественного числа. Но более всего говорит за южно-русское происхождение «Слова…» выражающийся в нем быт народа».

Не лишено интереса высказывание Белинского о качестве переводов и переложений «Слова» на современный язык. Здесь он исходил прежде всего из факта недостаточной текстолитературной изученности памятника, не позволявшей полностью объяснить все непонятные слова и обороты, сомнительные, темные, а часто и бессмысленные места. По мнению критика, существовавшие до этого переводы «Слова…» «не дают о нем верного понятия, потому что переводчики хотели переводить его всё — от слова до слова, не признавая в нем непереводимых мест. Некоторые из них просто пересочиняли его и свои собственные, весьма неинтересные изделия выдавали за простодушную и поэтическую повесть старых времен».

Характерно, что Белинский не уклонился от изложения своих принципов перевода «Слова…». О них он говорил следующее:

«Мы же, во-первых, исключили из нашего перевода всё сомнительное и темное в тексте, заменив такие места собственными замечаниями, необходимыми для связи разорванных частей поэмы, а в переводе старались удержать колорит и тон подлинника, а для этого или просто выписывали текст, подновляя только грамматические формы, или между новыми словами и оборотами удерживали самые характеристические слова и обороты подлинника. И потому наш перевод дает самое близкое понятие о «Слове» и, вместе с тем, дает читателю возможность поверить в наше мнение об этом примечательном произведении народной поэзии древней Руси».

Следовательно, перевод «Слова…», сделанный Белинским, необходимо отнести к категории объяснительных переводов.

Ко времени, когда Белинский обнародовал свои соображения о «Слове…», уже были известны мнения относительно упомянутого в нем Бояна: одни считали это имя нарицательным, а другие — собственным. Критик присоединялся ко второй точке зрения:

«Наши литераторы и пииты доброго старого времени… сделали из Бояна нарицательное имя вроде менестреля, трувера, трубадура, барда… Но из «Слова» ясно видно, что Боян имя собственное, принадлежавшее одному лицу, вероятно, жившему во времена язычества или вскоре после его падения…»

Что важно в поэзии?

Мой дневник

Мой любимый поэт Николай Заболоцкий когда-то написал:

«Нет! Поэзия ставит преграды

Нашим выдумкам, ибо она

Не для тех, кто, играя в шарады,

Надевает колпак колдуна».

Вот так просто Николай Алексеевич дал одну важную для меня дефиницию, хотя и достигнутую через инверсию: поэзия – это не только рифма. Не просто игра в шараду, поиск слова, удачного и со всех сторон подходящего. Может быть, и не рифма вовсе. Но что тогда?

Еще в детстве, вот приблизительно тогда же, когда я полюбила Заболоцкого, я определилась: поэзия – это глубинная чувственность. И в ход можно пустить все – ассонанс и аллитерацию, метафоры, гиперболу с литотой, да хоть черта из табакерки. Но главное – почувствовать. Покатать на языке, как карамельку или надавить на солнечное сплетение, пощекотать в носу. Стихи должны быть именно такими. Для всего остального есть проза.

«Причем тут Кандинский?»

Одна моя знакомая, у которой, к слову, два «высоких» образования и даже какая-то там степень, в одном задушевном разговоре решила с умным видом покритиковать Малевича. Мол, не люблю его, так как вот такую чепуху и я нарисовать могу.

Тогда я показала ей картины Кандинского, про которого она не слышала. Ее познания в живописи ограничивались существованием Да Винчи, Дали и «плохого» Малевича. И с Кандинским был тот же эффект. Чепуха, мол.

Но дело в том, что Василий Кандинский рисовал так не от неумения рисовать как-то иначе. Эта заумь как раз и родилась из высокого мастерства.

Переводя на язык поэтический, Кандинский все узнал о рифме, размере и тропах. Но шагнул за них и смог изъясняться чистыми эмоциями – всплесками, штрихами, формами.

Посмотрите. На периферии зрения как будто вырисовывается что-то знакомое и понятное, но стоит сосредоточиться на этом сегменте полотка – образ снова ускользает. Мы ловим дым, миражи. Мы волнуемся. Мы – чувствуем!

В прозе, кстати, лучше наоборот. В прозе предпочтительнее просто и понятно – вот это будет верх мастерства. Заумь и эмоция ради эмоции будет только во вред. Либо доступна только единицам – скажем, Генри Миллер вполне прекрасно справлялся. Но его опыт – это только его опыт.

Бога нельзя увидеть, но можно в Него верить. Это сделает счастливым.

Вот так и в поэзии. Не обязательно понимать, если можно почувствовать.

«Но мне ничего непонятно!»

Однажды другой мой знакомый критиковал творчество Янки Дягилевой – непонятно! Его аргумент:

— Объясни, что значит телевизор, свисающий с потолка?

Я поднатужилась и попыталась объяснить: это страх. Страх, который вызывает злость.

А что, собственно, требует трактовки? Конкретный телевизор, свисающий с конкретного потолка? Или то, что вот такое смещение и искажение привычного и обыденного способно вызывать эмоции? Такова природа юмора, например. Или юмор тоже требует пояснения? О, тогда проблема не в юморе и не в стихах.

Потому мой рецепт такой: если вы прочли и вам непонятно, попробуйте не понимать, а почувствовать.

Если и почувствовать не получается, то… либо стихи плохие, либо они не резонируют конкретно с вами. В конце концов, у всех разный опыт, что болит одному – не обязательно болит и вызывает эмоцию у другого. И вот так тоже бывает. Попробуйте прочесть через год. Или через десять лет. Или – забудьте.

«Ты оскорбляешь Пушкина!»

А давайте словим меня за хвост и напомним, что такие светила, как Пушкин, например, писали и понятно, и вполне себе способны были вызвать эмоции.

Нет, друзья мои, я не сказала, что стихи – это только эмоции, в ущерб смыслу и содержанию, отточенной форме и размеру. Совсем нет!

Хорошо, когда здоровый дух живет в здоровом теле. Вот так чувственности славно живется в идеальной поэтической форме. Но… мы же уже помним, что поэзия – не для тех, кто играет в шарады. Вот так способность сложить славную строфу, идеальную по форме и размеру – это еще не поэзия. Это… «Была гангрена у Гаврилы»!

Не выдаем тело без души. Но поэзия подарила нам прекрасную возможность увидеть голую душу.

Не оправдываюсь. Я перепробовала все. Без шуток – все! Сценарии в стихах для корпоративов, сонеты, эпиграммы, даже, черт побери, эклоги. Я даже пыталась бросить! Но, вы же знаете, это как с курением – дня через три опять начинает прихватывать так, что свет не мир.

И теперь я просто делаю то, что мне нравится.

Перед вами моя голая и босая душа. Какая есть.

Ссылка на основную публикацию
Статьи c упоминанием слов:
Adblock
detector